Ссылки
:: E-mail













Статьи * info
  • Художественные произведения | Л. Аргутинская. Татьяна Соломаха (очерк).

    ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ

    «Сейчас, когда я пишу эти строки,
    передо мной сидят трое моих
    детей и спрашивают, отчего я плачу:
    — Ведь тетя Таня завоевала нам
    свободную жизнь. Почему же ты плачешь?»
    (Из письма Раисы Соломахи, сестры Тани.)

    ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ

    Мне было тринадцать лет, когда красные отступили от нашей станицы. И вместе с ними ушли Таня и двое моих братьев — Григорий и Николай.
    Сколько ночей до рассвета мы просидели в своей комнате с отцом и матерью и, слушая, как завывает в трубе ветер, плакали о тех, кто ушел!
    Даже днем на улицу было страшно выходить. Ветер качал на столбах трупы повешенных станичников с большими остекленевшими глазами и синими распухшими лицами.
    Кругом стоял плач и стон: белые жгли дома казаков и иногородних, которые ушли с Красной армией, выгоняли сирот на улицу, и босые, раздетые ребятишки в стужу ютились около об¬горевших развалин.
    А за станицей, на полях, ветер шелестел неубранной кукурузой и потемневшими подсолнухами, и гнили, охваченные морозом, картофель, бураки и бахчи.
    Рыскали за буграми голодные, одичавшие собаки, находили трупы станичников и пленных красноармейцев, которых белые не позволяли хоронить, и, рыча и огрызаясь, рвали на части застывшее человеческое мясо.
    Меня нельзя было удержать дома. Я целыми днями бегала по станице, а к вечеру приходила домой и рассказывала отцу о том, что видела. Мне хотелось плакать, слезы подступали к горлу, но я сдерживалась при больном.
    Мы вместе с матерью ухаживали за ним и старались как-нибудь отвлечь его мысли от Тани.
    ... Я видела, как белые привезли больную, измученную Таню. Я видела, как ее пороли.
    Дрожа от ужаса, я вглядывалась в родное, милое лицо и прислушивалась к ударам плетей. Мне хотелось броситься к Тане, защитить ее от ударов, быть около нее, как-то помочь ей. Только через неделю мне удалось пробраться в тюрьму. Каждый день на рассвете мать будила меня, давала завязанную в тряпку посуду с едой совала за кацавейку бутылку с аракой.
    Иногда по дороге меня останавливали женщины и, оглядываясь, украдкой давали мне какой-нибудь гостинец для Тани.
    Когда около часового никого не было, я поспешно совала ему в руки бутылку. Он торопливо открывал дверь и, как котенка, сталкивал меня в помещение. Я с размаху падала на цементный пол, стараясь сохранить еду, которую посылала мать. Спертый, кислый воздух ударял в лицо. Люди с ужасом оглядывались на скрип двери. Каждый ждал, что пришли за ним. По ночам белые целыми партиями уводили куда-то арестованных, а наутро тюрьма наполнялась новым на¬родом. Каждый ждал своей очереди днем и ночью.
    Тюрьма была тесное, маленькое каменное помещение, до отказа набитое арестованными. На холодном полу лежали больные, а здоровые не имели места для того, чтобы прилечь.
    Я всегда с ужасом всматривалась при свете маленького коганца в темные, засохшие пятна на стене, и мне казалось, что там тоже была и танина кровь.
    Я осторожно пробиралась между лежащими и усаживалась около Тани. В первые минуты я не могла разговаривать и только молча гладила худые, с голубыми прожилками руки. Таня тормошила меня и старалась развлечь шуткой.
    Иногда она показывала свои раны и рассказывала, как на допросах издевался и бил ее дулом револьвера офицер Михайлец.
    Я часто просила ее, чтобы она не грубила белым:
    — Если так будешь, убьют они тебя. Не надо, сестренка.
    — Все равно убьют, Раечка, — усмехалась она. — Не оставят они меня в живых. Я хочу, чтобы они увидели, как умеют умирать большевики.
    Заметив дрожащие губы и полные слез глаза, она трепала меня ладонью по волосам и старалась успокоить:
    — Ничего, девочка, не так это страшно. Вот глупо я в плен попала — это да. Надо было послушаться Николая и не плестись за армией. Тогда бы все иначе сложилось.
    Она часто расспрашивала меня о больном отце, о матери, наказывала получше ухаживать за ними и просила, чтобы они не волновались за нее:
    — Так я спокойнее буду.
    Как хорошо к Тане относились арестованные! Как они прислушивались к каждому ее слову! Они старались поудобнее устроить Таню на холодном полу, подкладывая под нее свою одежду и тряпки.
    — Не надо, ребята, — говорила она. — Ведь у вас же самих ничего нет. А мне и так лежать неплохо.
    Но они все же настаивали на своем и осторожно, боясь при¬коснуться к израненному телу сестренки, каждый день перестилали ей подстилку.
    Иногда она собирала их около себя и долго рассказывала о партии, о борьбе с белыми, о Москве, о Ленине:
    — Советы временно отступили, они крепки, скоро вернутся, и тогда будет новая, прекрасная жизнь. Нас могут убить белые, товарищи, к этому надо быть готовыми. Но дело наше не умрет. Надо только стойко переносить все пытки, чтобы весь народ увидел, что мы сильны, что нас сломить нельзя.
    Я не понимала, почему, когда Таня говорила о смерти, товарищи становились спокойнее. Может быть, она заражала их тем, что горело в ее душе, заражала своей силой и выдержкой.
    Ведь среди них не было больше женщин.
    Часовой часто стучал прикладом в дверь, приказывая замолчать. Но Таня не обращала на него внимания.
    Я ее иногда страшно ревновала к товарищам. Я хотела, чтобы она была только со мной, чтобы ее слова были только для меня, и я чувствовала обиду оттого, что она не отдавала мне всего своего времени.
    И только уже гораздо позже я поняла: Таня обрабатывала каждую новую группу арестованных, уговаривала каждого товарища стойко и крепко держаться во время порок.
    Поздно вечером я подходила к дому с мыслью о том, не случилось ли чего с родителями.
    Отец выходил из своего угла, с трудом волоча больную ногу, и, присаживаясь около стола, подробно расспрашивал меня, как Таня держит себя во время порки. Отец взволнованно слушал, и я чувствовала, что он гордится такой дочерью, как Таня.
    Потом он долго молча сидел, и я с болью смотрела на седую, непрестанно качающуюся голову.
    Однажды вечером, выслушав меня, он позвал мать и тихо, не глядя на нас, сказал:
    — Если с Таней что-нибудь случится — не надо плакать. Мы не должны им показывать своих слез. Пускай не радуются. Таня не хотела бы этого.
    А по ночам я слышала, как на кровати ворочался отец. Скрывая от нас горе, он потихоньку до утра плакал.

    Последний день я провела с Таней до поздней ночи.
    Когда я присела около нее, меня испугало непривычно строгое лицо и плотно сжатые губы. Таня лежала с закрытыми глазами. Я смотрела на покрытые гнойными струпьями распухшие ноги, на огромные синяки под глазами и рассеченную, припухшую губу.
    Таня вдруг застонала, заметалась и, привскочив, широко от¬крыла глаза. И теперь в них не было обычной теплоты и ласки.
    Она с ужасом оглядывала темные, сырые стены и вдруг, точно поняв, где она и что с ней, тяжело вздохнула и опустила голову на подстилку.
    В первый и последний раз в жизни я увидела в ее глазах без¬граничную тоску и только теперь совершенно ясно поняла, как горячо и безудержно хотелось Тане жить.
    Заметив меня, она необычайно обрадовалась и, крепко схватив мои пальцы, приложила их к горячему лбу.
    Ей, видимо, было невыносимо тяжело.
    Сквозь разорванное платье я видела грудь, ноги и все тело Тани в кровоподтеках и ранах. Многие были глубокими. Они, должно быть, сильно мучили ее.
    Я вытащила захваченный из дома бинт и хотела перевязать раны.
    Таня открыла глаза, чуть заметно улыбнулась и слабо закачала головой.
    — Не надо, — тихо сказала она. — Теперь уже бесполезно, — и вдруг, схватив край рубахи, резко дернула его — хлынула яркая струя крови.
    Таня глухо застонала.
    Я не спускала взгляда с бледного лица.
    — Зачем ты себя мучаешь?— вырвалось у меня.
    Она прислушивалась к шуму в коридоре. Мне показались отдаленные шаги.
    — Лучше сама, — торопливо сказала она, и в голосе ее послышалась тревога. — Они отрывают нарочно медленно. Быстрей рвать легче...
    Топот приближался по коридору. Таня быстро повернулась ко мне:
    — Лезь скорей под нары, а то заметят тебя здесь. Это за мной. Я еле успела спрятаться.
    Чей-то резкий голос стал выкрикивать фамилии. - Среди вызванных была Таня.
    Ее под руки вытащили из камеры.
    Тут же за дверьми, в коридоре, началась порка товарищей; звякали шпоры—по-видимому, били ногами.
    Я заткнула пальцами уши, судорога сдавила горло.
    Скрип двери привел в себя. Что-то тяжелое прогрохотало по ступенькам лестницы. Кто-то громко, истерически заплакал. Я не выдержала и выскочила из-под нар.
    На полу, разметав руки, неподвижно лежала Таня. Я бросилась к ней, трясла ее за плечи, подымала голову, чувствовала на ладонях горячую, липкую кровь и с ужасом всматривалась в мертвенно-бледное лицо.
    Несколько человек бросилось к Тане. Я видела кругом испуганные лица, дрожащие пальцы, и мне показалось, что уже все кончено.
    Таня вдруг тяжело вздохнула и открыла глаза. Осторожно, точно маленького ребенка, товарищи подняли ее на руки и бережно положили на место.
    Я уселась около нее и стала прикладывать ко лбу холодную, мокрую тряпку.
    Надо было взять себя в руки, чтобы как-то облегчить тяжелое состояние Тани.
    Когда она открыла глаза, серые сумерки вползли в камеру сквозь узкое, маленькое окно.
    Кто-то из товарищей зажег коганец, и темная струйка копоти заметалась, подымаясь к потолку.
    Мы долго молчали. Таня о чем-то сосредоточенно думала. Я прилегла рядом с ней и, прижимаясь, старалась ее согреть.
    Она снова спрашивала об отце, об избитой матери, о том, что не разрушили ли белые хозяйство.
    — А о братьях ничего не слышно? Волнуюсь я за них. Живы ли? — тяжело вздохнула она и крепко сжала мою руку.
    — Вот что, сестреночка, — снова начала Таня немного погодя; я почувствовала необычайно серьезные нотки в ее голосе — так она еще со мной никогда не говорила. — Хочется мне сегодня поговорить с тобой как с большой, как с другом.
    Волнение охватило меня; хотелось навсегда запомнить каждое слово, каждую фразу сестры.
    — Я думаю, что сегодня ночью меня убьют, — тихо, так, чтобы не было слышно окружающим, сказала она.
    — Зачем ты так говоришь? — перебила я ее. — Разве они могут убить такую больную, как ты? — убеждала я Таню, стараясь отогнать от себя страшную мысль. — Не может этого быть, Танюша. Напрасно ты об этом думаешь.
    — Не надо волноваться, — гладила она меня ладонью по волосам.— Может быть, мы с тобой сегодня в последний раз разговариваем. А мне так много хочется сказать. Как бы мне хотелось увидеть то, что будет потом, когда мы победим. И мне грустно оттого, что я не могу этого сделать. Но помни, Рая, что смерть, которую мне готовят, — это почетная смерть.
    Я смотрела па пламя коганца, и мне казалось, что оно так же билось и металось, как Таня.
    Скоро придут наши... красные... Я не увижу братьев. Рас¬скажи им подробно все, что ты видела здесь. Пусть они передадут всем, как меня пытали, как мучили и как я умерла. Я никого не предала, и до конца осталась верным членом партии. И пусть братья знают, что я их очень сильно любила. Пусть крепко помнят мои заветы и так же до конца будут преданы партии.
    Сквозь застилающие глаза слезы я видела, как тяжело поднималась ее грудь и сдвинулись темные тонкие брови.
    Она молча лежала, стараясь успокоиться. Мне показалось, что её голос дрожал, когда она говорила со мной.
    Неожиданно она прижала меня к себе, заглянула в глаза.
    — Рая, скрой от отца, — поспешно шептала она, — не говори ему, пока братья не придут. Пожалей его. Не выдержит он. Умрет.
    Я разрыдалась, только теперь почувствовала, что у нее остались последние часы жизни. С материнской нежностью она обнимала, ласкала, целовала меня и даже шутила — больная, вся в ранах.
    Я чувствовала ее поцелуи у себя на лице, на груди, на руках, чувствовала ее горячее, сильное объятие.
    На мокром цементном полу громко застонали, рядом кто-то сдержанно заплакал. В дверь постучал часовой.
    Мы поняли, что мне надо уходить.
    — Ты скажи нашим, что мне очень и очень легко, — торопливо говорила она,— Я счастлива так, как никогда.
    Она снова погладила меня по волосам, взглянула в глаза и крепко поцеловала и губы.
    Кто-то оторвал меня от Тани и вытолкнул в коридор.
    А когда на другой день я пришла к тюрьме, часовой не впустил меня к Тане. Я плакала, просила, умоляла его.
    — Да уйди ты, честью прошу,— уговаривал он меня, пряча в сторону взгляд. — Начальством пускать не велело.
    Я не заметила, как сзади подошел Козлика.
    — Нечего тебе тут околачиваться!— грубо крикнул он на меня.— В расход комиссаршу вывели.
    Вот что я узнала о ее смерти.
    На рассвете седьмого ноября казаки ввалились в тюрьму. Все поняли, зачем они пришли. Кто-то закричал, заплакал, кто-то забился на полу. Таня вскочила сама.
    — Тише! — крикнула она.— Не надо плакать! Вы не одни, товарищи! Мы вместе все пойдем!
    А когда арестованных начали прикладами выгонять из камеры, Таня у двери обернулась назад к тем, кто оставался.
    — Прощайте, товарищи! — раздался ее звонкий, спокойный голос.— Пусть эта кровь на стенах не пропадет даром. Скоро придут советы!
    В раннее морозное утро белые за выгоном порубили восем¬надцать товарищей. Последней была Таня.
    У нее, еще живой, сначала отрубили руки, потом ноги и затем голову.
    Верная своему слову, она не просила пощады у палачей. Так могут умирать только большевики!




  • :: E-mail


    © 1941-1942.
    © Разработка и web-design: студия "WEB-техника". Ссылки.